Скоростная дорога из Нью-Йорка в Атлантик-Сити. В лимузине как в гамаке. По обе стороны от шоссе аккуратные бензоколонки, склады, рекламы, «Макдоналдсы». Постепенно исчезают вдали небоскрёбы Нью-Йорка. Американские художники любят рисовать небоскрёбы, развязки, мосты, рестораны и бензоколонки так же, как наши лес, опушки, избушки, речки… У наших солнце закатывается за берёзу, у американцев – за нефтяную вышку. Когда я смотрю американские фильмы или картины их современных художников, мне кажется, что американцы воспринимают нефтяные вышки, небоскрёбы и бензоколонки как природу Америки. Впрочем, действительно есть чем восхищаться. Всё вокруг необычайно аккуратно: аккуратные склады, аккуратные свалки. Не валяются по обочинам лишние канализационные трубы, нет ни одного радикулитного забора. Если где-то ремонтируют дорогу, то участок оцеплен флажками, как в детской настольной игре. За флажками трудятся аккуратные ремонтники в светящихся цветных куртках: люди-фонари. С неба на них моросит аккуратный американский дождь, от которого почему-то никогда не бывает
слякоти. Непонятно, как американцы добились таких дождей. Дождь щедро поливает богатую американскую «природу». После него должны ещё немного подрасти американские небоскрёбы, ещё гуще расплодиться «Макдоналдсы», ещё красочнее расцвести рекламы и размножиться хот-доги. Я был в Америке пять раз. Когда меня спрашивают, как я отношусь к нашим эмигрантам, я отвечаю всегда одно и то же: «С чувством величайшей благодарности за то, что они уехали. Потому что, если бы в своё время они не разлетелись из Советского Союза по всему миру, я бы теперь не ездил по этому миру с выступлениями».
***
Первый раз меня пригласили в США с концертами в 1988 году. Тогда я впервые услышал звучное слово «импресарио».
– Я импресарио из Америки. О’кей? – представился мне Виктор Шульман.
Признаться, я не сразу понял, кто это. Для меня в то время «профессия» импресарио была чем-то средним между коммивояжёром и референтом. Впрочем, Витя имел право так представляться. Он эмигрировал давно. Сначала, поскольку он музыкант, зарабатывал по ресторанам. В годы потепления первым додумался привозить советских артистов к эмигрантам, которые продолжали жить советскими новостями, советскими песнями и диссидентской литературой, полной воспоминаний о Стране Советов. Живые гастроли советских артистов давали им возможность ещё раз прикоснуться к тому хорошему, что было в их прошлой жизни, вспомнить «Голубые огоньки», праздники, демонстрации, салюты…
Шульман первым придумал продавать ностальгию. И выиграл. С успехом провёл гастроли по Америке Крамарова, Магомаева, Пугачёвой, Хазанова, Жванецкого, Винокура… И даже, что совершенно невероятно, Высоцкого!
В эмигрантской среде Витю довольно скоро многие невзлюбили. Это означало, что он заработал приличные деньги. Называли его миллионером, поскольку чужой кошелёк всегда толще. Не уверен, что Витя был миллионером. Уверен в одном: он заработал достаточно, чтобы его невзлюбили и чтобы иметь право представляться как импресарио из Америки и добавлять «о’кей».
Мы встретились с ним в московском ресторане «Пекин». Шульман заказывал, как американец. Официант краснел, как наш. Названия китайских блюд, которые Шульман требовал в ресторане «Пекин», в то время не знал даже шеф-повар, китаец из сахалинских корейцев
Со мной Виктор вёл себя по-американски деловито и по-одесски напористо.
– В Америке вас очень ждут. Ваши плёнки почти у всех. О’кей?
Тогда я впервые услышал, как в музыкальную харьковско-одесскую интонацию вплетаются «о’кеи» и «ноу проблемы».
В то время для сотрудников Госбезопасности наши эмигранты были врагами, а не наставниками и сводниками с ЦРУ.
К тому же все, кого Шульман привозил в Америку до меня, по профессии были артистами. А я окончил Московский авиационный институт. Я – лейтенант запаса, инженер-механик по двигателям летательных аппаратов. В своё время я давал подписку не разглашать военную тайну, то есть то, чего не знаю. А также подписку о невыезде. Но ведь в Комитете госбезопасности не знали, что я давно путаю слово «летательный» со словом «летальный». Вдобавок у советской власти за мои шутки к этому времени накопилось ко мне нешуточное раздражение.
Почти во всех городах после моих гастролей кто-нибудь из партийных руководителей говорил устроителям: «Чтобы ноги Задорнова больше не было в нашем городе!» Во многих городах ко мне подходили ответственные за цензуру и устраивали практически допрос:
– Всё, что вы читаете со сцены, кем-то разрешено?
Я каждый раз отвечал уверенно, не смущаясь, как хороший игрок в покер, который делает вид, что у него «флеш-рояль», в то время как на самом деле на руках от силы «две двойки»:
– Конечно, разрешено!
– А разрешение есть? – не унималась пыточная комиссия.
– Естественно. Просто бумага с разрешением дома осталась, меня же никто не предупреждал, что её надо взять с собой.
– А номер разрешения помните?
Это был, как правило, самый каверзный вопрос. Но не для игроков в покер. Отыгрывать «флешь рояль» надо было до победного.
– Помню.
– Какой?
– 32370. – Я отвечал так уверенно и отважно, что никакой детектор лжи не заподозрил бы в этих цифрах номер нашего рижского телефона (тогда в Риге ещё были пятизначные номера). Голос у меня в таких случаях никогда не дрожал, я, как опытный разведчик, который прошёл через многие пытки, всегда прямо смотрел в глаза «палачу». По моему взгляду было видно, что я морально устойчив и политически надёжен. Короче, «пионер – всем ребятам пример»!
Я не боялся, что меня разоблачат. Я прекрасно понимал, что эти номера цензорам нужны для отчёта перед вышестоящими партийными организациями. И проверять их никто не будет. Потому что в позднем советском кавардаке уже никто не знал, что, где и у кого надо проверять…
Из многих городов не раз приходили письма в «Литературную газету», ЦК, КГБ от разъярённых… как я их тогда называл, патриотов»: «Он пропагандирует западный образ мышления!»; «Он издевается над нашими лозунгами, над нашей промышленностью, не
только над лёгкой, но даже над тяжёлой!»; «Он высмеивает соцсоревнования и красные уголки!». Один из особо рьяных прислал в «Литгазету» письмо: «Задорнов утверждает, что у нас в стране много дураков. Не знаю, кому как, а мне обидно про себя такое слышать».
Однако Шульман на всё это ответил: «Халоймас!» Я признался, что не все слова понимаю, потому что учил английский только в школе. На что Шульман удивлённо сказал:
– Извините, я забыл, что вы русский! «Халоймас» – это не по-английски, а по-еврейски, означает «ерунда». Но раз вы собираетесь в Америку, вам надо знать кое-какие еврейские слова.
Шульман был необычайно доволен нашей встречей, несмотря на недостаточно тухлые яйца ресторана «Пекин» и несовершенство китайского шеф-повара из Бурятии. Я не стал портить ему настроение и рассказывать о том, что недавно мне звонили из КГБ.
***
Обычный телефонный звонок.
– С вами говорят из Комитета государственной безопасности.
Лейтенант такой-то…
К сожалению, я не помню его фамилии. Иначе бы сегодня точно нашёл его и поставил по нашему обычаю бутылку. И мы бы распили её за возможное взаимопонимание тех, кто оказывается порой по разные стороны баррикад. Но это теперь. А тогда…
Тогда я от испуга аж встал со стула, на котором сидел. Как будто КГБ не только подслушивает, но и подсматривает. Мой испуг был вполне объясним. В то время я открыто со сцены ёрничал над Генеральным секретарем Коммунистической партии да и над самой партией. Например, объяснял народу, как надо читать известные лозунги: «Партия (а далее не тире, а минус) – ум, честь и совесть нашей эпохи!» Так что интуитивно я давно ждал этого звонка. И всё-таки организм мой невольно сжался, напрягся, как пружина под грузом! После паузы, которая потребовалась на разжатие, я не нашел ничего лучшего, чем ответить:
– Очень приятно. Здравствуйте!
После такого ответа пауза наступила уже на том конце провода. Видимо, подобного лейтенанту никто раньше не говорил, и он пытался сделать вывод, с кем сейчас разговаривает – с безудержным весельчаком или кромешным дураком.Тем не менее голос его остался по-военному жёстким:
– Мне надо с вами побеседовать. Я занимаюсь культурой в Москве. У нас есть к вам вопросы. Предлагаю встретиться, только, если вы не против, не в нашем здании, а где-нибудь в центре, в парке или в сквере. Поговорим для начала в неофициальном порядке.
И хоть речь его была необычайно вежливой, он всё-таки этаким интонационным курсивом выделил «для начала». Мол, а там посмотрим, может, пригласим вас куда-нибудь в более соответствующее допросу место.
Теперешнему молодому поколению, слава богу, не понять, как действовал на советского человека подобный звонок. Это трудно объяснить, но я попробую. Когда человек себя плохо чувствует, принято говорить: «Это тебя сглазили». По опыту утверждаю, что ощущение от звонка из КГБ гораздо хуже, чем от любого сглаза и порчи, которые на тебя навёл самый сногсшибательный чёрный колдун регионального масштаба.
Мы встретились в сквере на Цветном бульваре. Лейтенанту не было и тридцати. Одет в штатское. Из военного – только причёска: «скобочка» на затылке, ровненькая, как выстроенный в каре показательный полк. Явно из интеллигентной семьи, потому что вёл себя неуверенно, как бы стесняясь порученного ему дела.
Для завязки разговора – видимо, не зная о чём спросить, чтобы завоевать доверие, – спросил про Чехова. Как я к нему отношусь. А также к постановкам его пьес в московских театрах. Спросил таким тоном, будто у них на Чехова заведено дело. Я поймал себя на том, что отвечаю осторожно, перепроверяя себя, – будто боюсь в чём-то подставить Чехова.
– Видите ли, я Чехова очень люблю, – пояснил лейтенант.
«Что он от меня хочет? В чем тут ловушка?» – напряжённо думал я, пока он упивался своими размышлениями вслух о Чехове. О Вишнёвом саде», о постановке этой пьесы в трёх московских театрах. Видимо, ему не зря поручили заниматься культурой.
Заметив моё удивление по поводу его образованности, лейтенант воодушевился ещё больше. Мы прохаживались. Когда с Чеховым было покончено, он спросил меня о Толстом: согласен ли я с его отношением к Шекспиру? Я замялся, не понимая, кому я не должен повредить своими ответами в первую очередь – Толстому или Шекспиру. Как оказалось, мой ответ его не очень интересовал. Сам он был согласен с Толстым. Ему с детства казались глупыми шекспировские пьесы, в которых герои переодевались в женщин, и их не могла узнать даже родня.
«Они что там, на Лубянке, совсем спятили? Или это у них новая форма работы? – Я не знал, что думать. – А может, он просто отвлекает меня? А сам в это время кодирует? Или считывает мои мысли и передаёт их в Центр? Надо быть начеку и не думать ни о чём лишнем!»
В конце беседы лейтенант стал всё чаще поглядывать на часы.
Судя по всему, на беседу со мной у него было отведено определённое время. Ровно через час он сказал:
– Спасибо. Было очень интересно узнать вашу точку зрения на наших классиков.
Сказал так, будто сегодня ночью после нашего разговора этих классиков всё-таки будут брать. Я ещё раз перепроверил себя: не сболтнул ли чего лишнего про Достоевского, которого по меркам современных интеллектуалов любил недостаточно? Не настучал ли на Мастера с Маргаритой?
На прощание загадочный лейтенант улыбнулся улыбкой выигравшего шахматную партию:
– Не удивляйтесь, это у нас новые формы работы.
Похоже, он действительно читал мои мысли.
– Всё, что надо, я выполнил. Пора возвращаться в отдел. Если ещё будут вопросы, позвоню.
– Звоните. Но только заранее, чтобы к следующей нашей встрече я мог повнимательнее перечитать классиков.
Позже, в 93-м, когда мне показали выписку из досье на меня, я понял, в чём заключались их новые формы работы. Там была фраза, от которой повеяло воспоминаниями о нашей интеллектуальной прогулке по скверу: «С писателем Задорновым проведена беседа о его взглядах, указано на его не совсем верную морально-нравственную позицию. Задорнов обещал подумать и сделать выводы».
В Комитете, как и везде, уже тогда начали заниматься приписками. Это, видимо, и были их «новые методы работы».
Теперь я уверен, что эта встреча сыграла решающую роль в моей жизни. Лейтенант сдал отчёт об успешно проведённой работе, в результате которой Задорнов обещал исправиться. И это попало в официальные бумаги! Значит, было на что опереться, чтобы поиграть в демократию в свете последних решений партии и правительства. Неожиданно для меня и на радость Шульману мне дали разрешение выехать по рабочей визе в Америку с гастролями!
Когда я узнал об этом, в моём воображении тут же разморозился стоп-кадр с десятью городами-авторитетами. Засветились жизнью в ночи окна небоскрёбов. Побежали между ними люди, поехали машины, зазвучали джазовые мелодии, за которые нас периодически грозили исключить из школы и комсомола. Ожили герои всех прочитанных романов, от Оцеолы до великого Гэтсби. Загрохотал Ниагарский водопад. Сталиться супердублёнка. Её, по словам Шульмана, мне уже приготовил в Канаде за одну восьмую цены мой поклонник Йося, хозяин кожевенной фабрики, которую он вместе с оборудованием умудрился вывезти из Армении ещё в 1978 году.
***
Теперь об этом вспоминать смешно, но тогда… Тогда мы ещё жили пятилетками, историческими решениями КПСС и очередными поворотами от пленума к пленуму. Страна была замусорена партийными лозунгами вплоть до самых отдалённых лесов, полей и рек. Цензура пыталась выхолащивать суть, а все диссиденты ещё считались высокохудожественными творцами. Пирожки на вокзале стоили пять копеек и казались нам чертовски вкусными на морозе. Ещё змеились по этажам ГУМа очереди за кроссовками. Доллар даже не предполагал стать основной российской валютой. В самолётах при посадке играли «Интернационал» и объявляли, что вы прибываете в город-герой. Почти все города были городами-героями! Люди гордились почётными грамотами. Горбачёв из гения компромисса только начинал превращаться в его заложника. О Ельцине, как и о рэкете, слышали немногие. Рассказывали пару баек о посещении им Елисеевского магазина и в результате – об увольнении директора этого магазина. Официально сатирикам разрешалось шутить, но только позитивно.
И хотя холодная война потеплела, над страной повисла тревога. Чувствовалось, что-то скоро должно измениться. Народ ухохатывался на полулегальных выступлениях непридворных сатириков – раскрепощался, готовился к другой жизни. Передовую часть прессы словно полили живой водой. Партия брыкалась постановлениями и кадровыми переменами в желании найти хоть кого-нибудь, кто может повернуть вспять колесо истории. Перестройка пыталась перестроиться, но не знала, в каком направлении.
Национализм открыл всем глаза на количество скрытой ранее в стране агрессии. Как всегда, на Руси, трагедия стала превращаться в фарс. Ходили слухи, что КГБ вот-вот начнёт свирепствовать вновь.
Естественно, я был рад побывать в Америке до того, как это произойдёт. Главное теперь, чтобы не закрутили гайки, пока я там. А то выпустить выпустили, а обратно не впустят. Что я тогда буду делать? Заработанных на гастролях денег мне вряд ли хватит на всю оставшуюся жизнь. Эмигрантам я сразу стану неинтересен, как только сделаюсь своим. Бензин разбавлять водой я не умею. В Хьюстонский космический центр вряд ли возьмут инженера, который путает летательные аппараты с летальными.
– Халоймас! – как всегда уверенно сказал мне Шульман в самолёте Москва – Нью-Йорк. – Ваш Комитет никогда уже не закрутит ни одной гайки. Он ослаб. У советской власти больше нет хребта. О’кей?
– Почему ты так считаешь, Витя?
– Потому что нам из Америки виднее, что у вас там происходит. О’кей? Пойми, если в стране развалилось всё, то глупо думать, что в ней что-то осталось неразвалившимся, пусть даже это «что-то» будет Комитет. Но самое главное, если тебе дали рабочую визу в Америку, это значит, что эта власть скоро точно развалится. И будет полный о’кей!
Так я впервые попал в страну, которая теперь – после распада Союза и полураспада России – считается главной страной в мире.
***
Можете представить себе, сколько гормонов хорошего настроения вырабатывал ежедневно мой организм! Вокруг была Америка! Такое чувство счастья здесь, я думаю, испытывали только испанские конкистадоры и советские туристы. Испанцы – потому что ехали за золотом. А советские туристы – потому что их навсегда влюбила в Америку советская власть, которая никак не могла понять, что наш человек настолько ненавидит свою власть, что влюбляется во всё, с чем она борется.
Семьдесят лет мы видели Америку, нарисованную Кукрыниксами в образе кривого небритого Дядюшки Сэма с мешком денег вместо живота и длиннющим носом в виде полуострова Флорида. Политический комментатор Валентин Зорин ежемесячно клеймил позором загнивающую Америку, показывал их бездомных нищих на таком загнивающем фоне их загнивающих небоскребов и витрин практически уже загнивших супермаркетов, что любого человека после передачи невыносимо тянуло поглядеть собственными глазами, как же там действительно всё это загнивает. Словом, за долгие годы советского осреднённого незагнивающего бедолагу довели до того, что он каждой клеткой организма полюбил Америку. Любая канцелярская скрепка из Америки считалась идеальной скрепкой. Любой американский закон – мерилом справедливости и нравственности. Любой американский турист в шортах и шляпе казался миллионером. Ему завидовали: «Надо ж, как ему повезло – он родился в Америке!» Если артист выступал в Америке, это становилось для него ещё одним званием. Конферансье гордо объявлял: «Заслуженный артист такой-то. Недавно вернулся с гастролей по Америке!» И зрители уважали артиста за то, что он видел загнивающую Америку, больше, чем за то, что он заслуженный.
***
До Америки я уже несколько раз побывал за границей. Пару раз высунул нос из-под «железного занавеса» в Польшу, одной ногой потоптался в ФРГ, отметился в наших воинских частях в Венгрии. Всё это было, безусловно, интересно. Но, повторяю, все эти поездки осуществлялись под надзором «вожаков», которые зорко следили, чтобы в туалет все ходили по трое и только с их разрешения. Впрочем, об инструктажах перед поездками за границу, в которых предупреждали, что кока-кола – развратный напиток, я не раз писал в своих фельетонах.
Самым престижным заграничным воспоминанием для меня до Америки конечно же была поездка в ФРГ на чемпионат Европы по футболу в 1986 году в составе группы болельщиков. Этой путёвкой меня наградили от горкома ВЛКСМ за активное участие в самодеятельности. Чтобы мы энергичнее болели за своих ребят, каждому в группе выдали по тридцать марок. Ещё разрешили обменять рубли на сумму сто марок по официальному курсу. Когда мы летели в самолете в Германию, нам казалось, что у нас большие деньги. Мы не знали, что сто марок стоит всего лишь один хороший галстук или один ботинок от пары модной обуви.
Негласно каждый из нас взял по две баночки чёрной икры и по две бутылки водки на продажу. В Советском Союзе ходили, не знаю, на чём основанные, слухи, что за границей единственный дефицит – это чёрная русская икра: все без исключения иностранцы от неё балдеют и готовы платить сумасшедшие деньги за каждую икринку. Я никогда не забуду того чувства стыда, с которым я пытался в кафе в переулке Мюнхена продать эти две баночки местному бармену. За каждую баночку я просил семь марок, а он давал всего шесть. Я не согласился из принципа. Противно было ему уступать. Всё-таки мы их победили в войне, а не они нас. Поэтому вечером в общежитии, где нас поселили, я сам гордо выпил всю привезенную водку и заел двумя баночками икры. Отчего наутро мне была не мила даже окружавшая меня труднодоступная для советского человека Германия.
Не знаю, кому из наших в той поездке удалось сбыть товар, знаю только, что никто не мог позволить себе купить даже мороженое или зайти в кафе выпить чашечку кофе без сахара. Мы не знали, что в западных кафе сахар включен в стоимость кофе. У нас же за сахар надо было платить даже проводницам в общем вагоне поезда. По две копейки за кусочек. Долгое время официанты в разных странах удивлялись, почему большинство советских людей так подчеркнуто просят всегда кофе без сахара. Почему, почему… Думали, что за него платить надо! А денег-то не было. Для подарков друзьям, знакомым и родственникам мы забирали из гостиниц все шампуни, белые тапочки и шариковые ручки…
От унижения можно было задохнуться. Слава богу, наша сборная в финал не попала. И я не предал её тем, что отказался идти на финальный матч, а билет на него продал. Как я мог удержаться от этого безрассудства? За день до матча по телевидению объявили, что официально-спекулятивные цены на билеты финального матча возросли до тысячи марок. Конечно, я предупредил нашего тогдашнего «вожака», что на вырученные деньги я непременно свожу его в какое-нибудь кафе поесть мороженого. Он был нравственным. Не пил и не соглашался хотя бы глазком взглянуть на пип-шоу. Это могло когда-нибудь испортить его карьеру. А на мороженое согласился.
Практически с его разрешения я спустился в подземный переход неподалеку от стадиона и стал в ряд обычных спортивных спекулянтов. И эта продажа не казалась мне такой постыдной и унизительной, как продажа икры, потому что билет я продавал на матч Италия – ФРГ, а икра за границей была одним из символов социалистических успехов нашей Родины. Торгуясь за неё, я практически торговался за Родину! И за шесть марок продавать её не собирался.
Зато на эту тысячу я накупил подарков и друзьям, и родственникам, и знакомым. И мне их хватило на всех, тем более что я захватил с собой из гостиниц и шампуни, и белые тапочки, и даже, прости меня, Господи, два полотенца.
***
Моя поездка в Америку – на первые, как я их называю, шульмановские, гастроли – была совсем другой. Впервые я попал за границу самостоятельным человеком. Я не должен был упрашивать кого-нибудь из прохожих купить у меня баночку икры. Я не привёз с собой пакетики гречневой каши. Я прилетел без кипятильника. Да-да! Даже артисты таких театров, как МХАТ и Большой, в каждую заграничную поездку уезжали с кипятильниками и пакетами гречневой каши, которую варили в своих номерах в гостинице.
Я мог позволить себе пойти за собственные деньги в парикмахерскую, а не пытаться по-клоунски нелепо стричь сам себя у зеркала, где все движения наоборот.
Правда, я поначалу совершенно растерялся от того, что в Америке всё по-другому. Другие телефоны-автоматы, другие аэропорты, другие порядки в магазинах, ресторанах… Всё казалось невероятно сложным, а люди – очень умными, потому что умели во всём этом ориентироваться. В прачечных стояли компьютеры! Кореянки, филиппинки, китаянки управлялись с ними легче, чем мы, советские мужики, с иностранными электробритвами. Витя Шульман тоже вызывал у меня восхищение тем, что он научился пользоваться этим убежавшим от нас вперёд миром! Первые дни я боялся сделать шаг от Шульмана в сторону, дабы не утонуть в напористом потоке цивилизации. Мне даже казалось, что Шульман хорошо знает английский язык. А то, что он пытался руками дообъяснять несколько известных ему выражений, я принимал просто за южно-одесский темперамент.
***
О своих восторгах, испытанных в ту поездку, я написал в очерках «Возвращение». Книжку в московском издательстве побоялись ечатать. Издали в Эстонии. Уже тогда эстонцы в своём подражании Западу сэкономили на рисунках, краске, бумаге, шрифте, полях и знаках препинания вплоть до запятых… Назвать изданные очерки книжкой можно было с такой же натяжкой, как назвать мюзиклом «Руководство по эксплуатации пылесоса».
Тем не менее сборник был быстро раскуплен за счёт популярной фамилии автораи той антисоветской отваги, с которой он описывал количество йогуртов и колбасы в американских супермаркетах. Находились даже такие, кто уверял, что меня скоро за это описание посадят. Потому что такой экстаз от восхищения Америкой – практически предательство Родины.
Возвращаться из этого красиво упакованного рыночного изобилия в нашу бесколбасную, безйогуртовую, беспопкорновую, неголливудскую жизнь было всё равно что цветной телевизор заменить на чёрно-белый. Возвращаясь, я думал: когда же всё это появится у нас? И наивно полагал, что до этого времени не доживу. Ещё хотелось, чтобы мы тоже стали такими же свободными, раскованными и счастливыми, как те американцы, которые каждый день встречали меня с улыбками на улицах. И говорили: «Здравствуйте! Как дела?» А я от их улыбок смущался и думал, что у меня просто что-то расстёгнуто, и, вместо того чтобы ответить на улыбку улыбкой, оглядывал себя.
Да, я тоже был советским человеком. Мне американские песни нравились больше, чем наши, потому что в американских я не понимал слова, а в наших понимал. Попав впервые в американский супермаркет, я просил Шульмана сфотографировать меня на фоне восьмидесяти сортов кефира и в обнимку с пятьюдесятью сортами колбасы, чтобы друзья поверили, что я это видел. Как и любого другого советского человека, в Америке меня гораздо больше интересовали магазины, чем памятники и музеи. Как и большинство советских людей, я тогда искренне считал, что цивилизация и колбаса – это синонимы.
Действительно, когда я вернулся, друзья не позавидовали тому, что я видел статую Свободы и Ниагарский водопад, – они с восхищением разглядывали продукты, которые слегка обозначились на фотографиях на заднем плане. Женщины пытались с лупой прочитать названия этих продуктов. Спрашивали, все ли из них я попробовал. Я гордо описывал словами вкус неведомых советскому человеку блюд. Дольше всего я пытался описать, что такое суши и сашими. Пока не догадался объяснить по-
простому – строганина на котлетках из риса.
Конечно, не все, кому я рассказывал об Америке, верили, что официанты могут улыбаться посетителям, швейцары ресторанов – открывать перед ними двери… Что в аптеках запросто продаются таблетки от радикулита и от насморка. А на улице – стоит поднять руку – остановится такси и повезёт тебя туда, куда надо тебе, а не водителю. «Это ты оставь для сцены. А нас не надо принимать за лохов!»
***
С не меньшим восторгом я рассказывал о своих впечатлениях и в кругу семьи. Так обычно делал мой отец, возвращаясь из путешествий. Теперь же он слушал меня со сдержанной улыбкой, не перебивая, и потом сказал только одну фразу: «Я смотрю, ты так ничего и не понял, хотя дублёнку привез хорошую!»
Я тогда очень обиделся – за мою поездку, за совершенство Америки, за демократию, за свободу, за то будущее, которое я рисовал в своём воображении для России.
Мы поссорились. Отец не мог объяснить, что он имел в виду. Или я не хотел его понимать. Я ведь уже был звездой! На мои выступления собирались тысячи зрителей. Правда, я запомнил его слова, которые он сказал, чтобы закончить наш спор: «Ладно, не будем ссориться. Ты ещё, наверное, не раз на Западе побываешь. Но когда меня не будет, помни: всё не так просто! Жизнь – не чёрно-белое телевидение».
Мне иногда кажется, что родители уходят из жизни для того, чтобы дети начали всё-таки прислушиваться к их советам. Лучше всего, и гораздо короче Тургенева, о проблеме «отцов и детей» написал в двустишии молодой поэт Андрей Алякин:
За ночные страданья, за душевные муки
Нашим детям за нас отомстят наши внуки!
Сейчас, когда отца нет, я всё чаще вспоминаю наши ссоры. Я благодарен ему прежде всего за то, что он не был обывателем. Ни журналисты, ни политики, ни Запад, ни писательская тусовка не заставили его думать так, как принято. Он никогда не был коммунистом, но при этом и не попал под влияние диссидентов.
Только мы, его самые близкие, знали, что он верит в Бога. У него была в тайнике иконка, оставшаяся от его мамы. И её крестик. Незадолго до смерти, понимая, что скоро уйдёт из жизни, он перекрестил меня, некрещёного, давая понять, что когда-нибудь мне тоже надо креститься.
А диссидентов он считал предателями. Убеждал меня, что скоро их всех забудут, стоит только измениться обстановке в мире. Я «инакомыслящих» защищал со всей прытью молодости. Отец пытался переубедить меня:
– Как ты можешь попадаться на эти «фиги в кармане»? Все эти «революционеры», о которых так трезвонит сегодня Запад, корчат из себя смельчаков, а на самом деле они театрально идут с открытой грудью на амбразуру, в которой давно уже нет пулемета.
– Папа, как ты можешь так говорить? Твой отец в 1937 году умер в тюрьме, и неизвестно даже, где его могила. Мамины родители пострадали от советской власти, потому что были дворянского происхождения. Мама не смогла даже толком доучиться. После того как ты написал романы о Японии, за тобой ведётся слежка. В КГБ тебя считают чуть ли не японским шпионом. А эти люди уехали из страны именно от подобного унижения!
Отец часто не отвечал на мои пылкие выпады, словно не уверен был, что я дозрел, в сорок-то с лишним лет, до его понимания происходящего. Но однажды он решился:
– КГБ, НКВД… С одной стороны, ты, конечно, всё правильно говоришь. Но всё не так просто. Везде есть разные люди. И между прочим, если бы не КГБ, ты бы никогда не побывал в той же Америке. Ведь кто-то же из них разрешил тебе выехать, подписал бумаги. Я вообще думаю, что там, у нас наверху, есть кто-то очень умный и тебя специально выпустили в Америку, чтобы ты что-то заметил такое, чего другие заметить не могут. Ты же сам рассказывал мне о том интеллигентном лейтенанте, а ведь он тоже был из КГБ. Значит, и там попадаются здравые люди! А насчёт диссидентов и эмигрантов… имей в виду, большинство из них уехали не от КГБ, а от МВД. И не диссиденты они, а жулики. И помяни мое слово, как только им будет выгодно вернуться – они все побегут обратно. Америка от них ещё вздрогнет. Сами не рады будут, что уговаривали советское правительство отпустить к ним этих «революционеров». Так что всё не так просто, сын! Когда-нибудь ты это поймёшь… – Отец снова ненадолго задумался и не добавил,
а как бы подчеркнул сказанное: – Скорее всего, поймёшь. А если и не поймёшь, ничего страшного. Дураком тоже можно прожить вполне порядочную жизнь. Тем более с такой популярностью, как у тебя! Ну, будешь популярным дураком. Тоже неплохо. За это,
кстати, в любом обществе хорошо платят!
Естественно, после такого разговора мы снова поссорились.
У папы не было технического образования. Он не мог с математической точностью определить формулу сегодняшнего дурака. Он был писателем. Он старался передать мне не столько взгляды, сколько ощущения от нашей жизни.
Недавно мне довелось разговаривать с одним мудрым человеком, в прошлом учёным-математиком. Теперь он философ. Как модно говорить нынче – продвинутый. Многие среди продвинутых считают его просветлённым. Он объяснял мне свою философию: большинство людей в мире воспринимают жизнь как двухполярное измерение. В это двухполярное понимание мироустройства человечество загнал Запад. На самом деле жизнь многополярна. Многополярное устройство мира лежит в основе всех восточных учений и религий. Жизнь человека не есть колебания электрического тока между плюсом и минусом. Плюс и минус, на которые опирается западная философия, в конце концов приводят к короткому замыканию. Из-за чёрно-белого восприятия мира человечество живёт в коротком замыкании собственного разума. Между плюсом и минусом. У человечества есть лево и право, верх и низ, белое и чёрное, в то время как даже звери угадывают во всём полутона. Для зверей мир многополярен. Поэтому, улавливая то, что не свойственно тем, кто живёт между «да» и «нет», звери первыми уходят из опасных зон надвигающегося цунами или землетрясения.
Всё, что мне объяснял современный философ, было очень точно с математической точки зрения, но мудрено для обывателя. Кроме того, ничего нового для меня в его философии, кроме формулировок, не было. Всё это я знал давно от отца, который не использовал таких мудрёных слов, как «многополярные системы». Он пытался очень доходчиво мне объяснить, что «всё не так просто». И не всё делится на «плюс» и « минус».
Он вообще не навязывал мне своих взглядов в споре. Считал, что его дети должны сами со временем прийти к пониманию некоторых его замечаний. Одно из моих первых воспоминаний – это день, когда умер Сталин. Плакали в Риге даже латыши. Надо было плакать, и все плакали – дружно, интернационально.
Я помню, как плакала моя старшая сестра. Ей было одиннадцать. Она ничего не понимала. Она плакала, потому что плакали учителя, прохожие… Ей жалко было не Сталина, а учителей и прохожих.
В нашу с ней комнату пришёл отец и сказал:
– Не плачь, дочка, он сделал не так много хорошего.
Сестра так удивилась папиным словам, что тут же перестала плакать. Задумалась.
Я, естественно, ничего тогда не понимал, но мне так не хотелось, чтобы сестра плакала, что я начал в поддержку папиных слов приводить ей примеры, почему Сталин не был хорошим дядей. Например, в Риге уже три месяца шёл дождь. И меня не водили в песочницу. А ведь Сталин мог всё! Почему же он о нас не подумал? И обо мне… И о моих друзьях, которые тоже хотели в песочницу!
Помню и другой случай. Мне было уже лет двенадцать. В школе нам стали внушать, что Советский Союз – самая хорошая страна в мире и что в капиталистических странах живут не добрые люди, а глупые и нечестные. Отец позвал меня к себе в кабинет и сказал:
– Ты имей в виду, что в школе зачастую говорят не совсем правильно. Но так надо. Вырастешь – поймёшь.
Я тогда тоже очень расстроился. Отец лишал меня веры в то, что я родился в лучшей стране мира.
Когда мне исполнилось семнадцать, на время студенческих каникул, вместо того чтобы отпустить меня с любимой девушкой на лето в Одессу, отец отправил меня на два месяца в ботаническую экспедицию на Курильские острова – разнорабочим. Теперь я понимаю: он хотел, чтобы я перелетел через весь Советский Союз и, увидев тайгу, острова, моря, океаны, понял, что всё-таки я живу в лучшей в мире стране!
Подобные короткие уроки отец устраивал мне в течение всей своей жизни. Так, гомеопатическими дозами, он пытался охладить восторг уже взрослого сына-романтика с мозгом закодированного прессой и демократическими шоу тинейджера. Теперь чаще всего я вспоминаю его последнюю инъекцию отрезвления моего зашоренного мозга.
Конец перестройки. Первый съезд депутатов. Глядя на прямые репортажи из Дворца съездов, мы почувствовали первые вздохи гласности и свободы слова. Увидели тех, кто впоследствии начал называть себя громким словом «демократы». А народ всего через пять-шесть лет обозвал их «демокрадами». Я смотрел телевизор, отец стоял за моей спиной и тоже наблюдал за происходящим. Потом вдруг махнул рукой и сказал:
– Что те были ворами, что эти… Только новые будут поумнее! А потому – опаснее!
Теперь я понимаю, что за этой якобы шуткой он хотел скрыть нарастающую в нём безнадёгу. Он тоже втайне верил, что Россия когда-нибудь оживёт. Но когда понял, как она «оживает» под контролем диссидентов, эмигрантов, демокрадов, его организм просто не захотел в этом далее существовать.
Как бы я хотел, чтобы сегодня отец слышал, что я всё-таки начал прислушиваться к его словам. Я жалею, что он хоть и ушёл из жизни с надеждой, что его дети поумнеют, но всё-таки не был в этом уверен…
***
С тех пор я много раз бывал в Америке. И не только в Америке, но и в других странах, где есть наши эмигранты. За последние годы из бывшего Союза в разные, прилично развитые страны сбежало столько всяческого люда, что мы, артисты, ездим по этим странам, как раньше ездили по бывшим союзным республикам. Тем более что к русским там относятся сейчас значительно лучше, чем в этих республиках.
Конечно, многое с тех пор изменилось. Во-первых, выступление российских артистов за границей стало делом весьма банальным. Для эмиграции это уже не событие. Практически каждый день в Нью-Йорке на Брайтоне выступает кто-то из наших. У среднего российско-еврейского эмигранта в Америке уже не хватает денег ходить на все концерты. Их больше не мучает ностальгия по Родине, потому что Родина сама – в виде артистов и родственников одновременно – не слезает с их шеи.
Бизнес, который когда-то затеял Шульман, в 90-х годах перестал быть прибыльным. Сам Витя сдержал слово и из этого бизнеса ушёл. Но только не после меня, как обещал, а после Кашпировского, на котором, по слухам, заработал больше, чем на нас всех, предыдущих, вместе взятых.
Как раз во время моих шульмановских гастролей в Америке о Кашпировском в обывательской среде русскодумающей популяции стали говорить как о мессии. Как о предвестнике второго пришествия Христа. Такой промоушн Кашпировского дразнил даже евреев-эмигрантов, которые ко второму пришествию не имели никакого отношения, поскольку у них не было ещё и первого. Эмигрантская душа в рациональной до бездушия, трезвой Америке соскучилась по стрессам и чудесам.
Когда Шульман организовал выступления Кашпировского, зрители в Америке шли к нему лечиться толпами, коллективами, кланами… К тому же лечение в Америке дорогое, а тут, как гласила молва, рассасывается всё и навсегда, и всего лишь за цену купленного билета.
Эмигрантские газеты печатали небылицы о том, сколько во время концерта у зрителей рассосалось спаек, шрамов, швов… У кого-то рассосался не только шов от аппендицита, но и швы на брюках. Такого чуда эмигрантская Америка ещё не видела.
Я думаю, что второе пришествие по сравнению с гастролями Кашпировского в Америке – банальный фокус заезжего иллюзиониста, у которого из рукавов вылезает несметное количество всяких тварей. Рассказывают, как один хромой инвалид вылечился прямо в зале, вскочил, бросил костыль в Кашпировского и убежал не хромая. Ходили слухи, что во время этого сеанса у него отросла нога. Думаю, это был кто-то из друзей Шульмана, которому хорошо заплатили за то, чтобы у него отросла нога. Виктор же был профессионалом! Импресарио! Это значит, что он в совершенстве владел не только «о’кеем», но и маркетингом, и адвертайзингом, и промоушном.
В общем, Виктор так шумно и с таким успехом провёл последние гастроли, что мигранты возненавидели его окончательно. У самого же Шульмана аппетит разыгрался, и он решил сдержать данное мне обещание иметь отныне дело только с дикими зверями, а не с неуправляемыми русскими артистами. И, как мне потом кто-то рассказывал, повёз всё-таки цирковые номера не только с обезьянами, но и с медведями и лошадьми в Латинскую Америку, где умудрился часть медведей и лошадей продать, оформив
их по ведомостям для налоговой полиции как умерших.
Единственное, что огорчало из всего этого лично меня, – что почётное место между Жванецким и обезьянами мне занять не удалось. Зато посчастливилось Кашпировскому. Он поставил жирный восклицательный знак в шульмановской карьере. И занял ещё более почётное место между Задорновым и списанными медведями и лошадьми из перуанского цирка.
Короче, Шульман бросил рынок. Рынок разбился на множество кусочков, и все кому не лень их подобрали. У меня лично сложилось впечатление, что, если эмигрант в Штатах совсем не способен заработать себе на жизнь, он начинает заниматься прокатом русских
артистов, или, как принято красиво говорить в Америке, шоу-бизнесом. Дело, в общем, и вправду несложное: уговорил артиста, напечатал билеты, арендовал зал, продал билеты и украл большую часть выручки. Кто владеет этим нехитрым ремеслом, называет себя всё тем же громким и увесистым словом «импресарио». В отличие от Шульмана, подобравшие осколки рынка импресарио выглядели понеряшливее, снимали залы подешевле, отели победнее и за доллар пускали в зал знакомых зрителей со своими стульями.
Где только не доводилось мне выступать в моих после шульмановских гастролей! На чердаках, в подвалах, в государственных нищих школах с разрисованными стенами, на которых бесилась пульверизаторами молодежная энергия полового созревания. Не раз в последующие годы я вспоминал добрым словом Виктора Шульмана, который в последний день моих гастролей даже полетел из Нью-Йорка провожать меня в Вашингтон, откуда я улетал домой. Полетел с единственной целью – договориться с нашим «Аэрофлотом», чтобы с меня не брали денег за перевес – шесть чемоданов с дублёнками от Йосика на всю мо