Home Проза Донской казак купается в Огосте

Донской казак купается в Огосте

0

Анастас Стоянов

Кутловица – приют для казачьего атамана

Старая лошадь. Старый человек. Старый мир.
Рокуэлл Кент

Спустя много лет, пока я смотрел, как мучительно он пытался повесить шашку на поясной ремень своей искалеченной рукой, о чём я сам же его и попросил, вдруг вспомнил, что видел этого человека раньше: на Крещенье, в селе, у реки, среди множества народу. Он заходил по пояс в воду вместе с другими мужчинами, обливался ледяной водой и кричал во всё горло: «Донской казак купается в Огосте! Донской казак купается в Огосте!»

Музыканты перестали играть. Толпа шевельнулась. Два офицера, продираясь сквозь толпу, прыгнули вниз и, старясь, чтобы вода не заливалась в сапоги, силой пытались вытащить его на берег, один из них даже выхватил парабеллум. Тогда подошёл дедушка Камен – или Сирота, или Одинокий, или Мельник – человек со многими именами, он остановился возле дерущихся, пытаясь их разнять.

– Оставьте его, господин поручик! Разве Вы не видите, что он пьяный, господин поручик! Пьяный, как казак!

Но они крепко держали человека, тащили его по снегу, а он, продолжая кричать, не дёргался и не сопротивлялся.

– Искалеченный человек, люди! Пьяный человек! Грех в такой Божий день бить его…

Никто его не бил, лишь волокли. А он даже не пытался защищать себя. И тогда я заметил, что он калека; его левая рука, обвисшая и окровавленная, беспомощно болталась туда-сюда, а за ним извивался какой-то длинный красный след.

– Оставьте его, господа! Он – не из красных! Он – из белых русских, господа…

Старик, наконец, нашёл нужные слова; военные отпустили человека, убрали оружие и пошли к градоначальнику, который, опираясь на перила моста, крикнул:

– Оставьте его, парни! Это моя забота. Идите, обсохните!

А незнакомец, поддерживаемый дедушкой Каменом, продолжал кричать из толпы, что донской казак купается в Огосте.

Но это была не Огоста, а всего лишь ручей, пересекавший село и вертевший обе наши водяные мельницы. Но и чужак говорил правду: ручей был частью Огосты, и внизу, за последними домами и огородами, он опять вливался в неё. И всё же этот ручей служил живовчанам и зимой: мороз, дерево и камень трескаются, а наступит Крещенье, они проломят лёд, вкатят в полынью несколько сельских телег, выпьют немного, повеселятся, а потом бросаются в воду, купаются для здоровья и урожая. На этом необыкновенном и довольно молодецком празднике собирались люди из всей округи. Туда попал и искалеченный казак, которого я узнал спустя многие годы, пока смотрел, как ему трудно вешать шашку на ремень одной рукой.

– А Вы купались в Огосте?

– Много-много раз. И рыбу ловил. Много раз!

– А в Живовцах? На Крещенье? В ледяной воде?

– Не помню… А, помню, помню! Когда арестовали меня, потому что кричал: красно+армеец купается…

– Нет, другое кричали: донской казак купается в Огосте! Так кричали. Тогда я был совсем маленький, но всё помню очень хорошо.

– Так значит кричал: донской казак? И правильно кричал!

Наконец он сумел повесить шашку. Выпятился перед зеркалом, сам себе понравился. И, продолжая смотреть на своё отражение и вертеться по комнате, спросил через плечо:

– А ты в этом селе тоже был?

– Я там родился. И хорошо помню, как Вы дрались с обоими офицерами. И нализались, как настоящий казак.

– Я нализался? Это ошибка! Я в своей жизни не пил ни капельки.

– Но так кричал тот старик, который пытался Вас спасти.

– Да он кричал, чтобы спасти меня, хотя хорошо знал, что я не пью. Мы с ним были друзьями. И до могилы – друзья.

Он прислушался к доносившимся извне шагам, быстро снял шашку, но пока пытался упрятать её в сундук, на пороге появилась небольшая стройная женщина, взглянула на него строго, стрельнула глазами на меня и выбранила его по-русски, я не понял как. Порывшись в сундуке, взяла что-то и снова оставила нас одних.

Человек улыбнулся: «Это моя жена. Плохая жена. Опасная жена». Ухмыльнулся и я, но не сказал, что знаю её, что очень хорошо и давно я её знаю… Это тоже входило в мой предварительный план, который скоро разбился в пух и прах. Потому что каблуки снова застучали, женщина вернулась, встала передо мной, посмотрела мне прямо в глаза и без всякого акцента крикнула громко:

– Анастас Анастасович Стоянов! Четвёртый «е» класс! Второй номер! И таится как полуденный вор! Переведите, пожалуйста, всё это на русский.

Я перевёл только своё имя. Поцеловал её руку и попытался сочинить какое-нибудь оправдание.

– Я Вас не понимаю! Болгарского языка не понимаю! Говорите по-русски, пожалуйста…

Потом обняла меня, помолчала, потом хотела уйти, но задержалась на пороге, и, качнув головой, улыбнулась:

– Ах, вы, мальчики, мои милые мальчики…

Вот так я встретился снова с давнишней своей учительницей русского языка Пелагией Ивановной Сеньковой. Через целых 12 лет, 12 августа 1962 года, в полдень. А её мужа, седовласого человека с отвисшей искалеченной левой рукой, я увидел впервые, если не считать мимолётного детского воспоминания, о котором рассказал ранее. Об этом человеке я услышал в редакции, оттуда меня командировали, чтобы я что-нибудь написал, если смогу, конечно. Потому что он всегда отказывал журналистам. Не позволял его фотографировать. Ничего не хотел рассказывать о себе. Сторонился людей. Был нелюдим.

– Стоит ли тогда ездить, чтобы помолчать с каким-нибудь бирюком?

– Стоит. Хотя бы только ради того, что он – один из ещё живых ярких героев «Тихого Дона», а об этом и сам Шолохов вряд ли знает.

Редактор порылся в своём письменном столе, вынул какой-то листок и прочитал: «Павел Назарьевич Кудинов. Михайловград». И это всё. Сунул его в мою руку вместе с командировочным и проводил до лестницы с пожеланием успеха.

Успех стоял теперь передо мной: невысокого роста крепыш с успокоенными временем седыми волосами, отвисшей левой рукой, синими недоверчивыми и немного злыми глазами. Стоял и, наверное, собирался выбросить меня вон вместе с командировочным, но, вероятно, раздумал и вновь вернулся к воспоминанию о Крещении в Живовцах.

– Пьяный казак, говоришь? Так кричал тот старик? А как иначе кричать? Как иначе спасти меня? Если это было в самые страшные дни Сталинградской битвы, когда немцы повсюду, а кто-то там, в реке, кричит: донской казак купается…

Пошло, подумал я. Само собой наладилось. И я не вернусь с пустыми руками в редакцию. Будет что рассказать… И я рассказал о нём в журнале «Наша родина», во втором номере за 1963 год. Но по тогдашнему обычаю только небольшую часть услышанного и записанного. Эту небольшую часть редактор взял и наполовину сократил – опять же по тогдашнему обычаю. Но я не хочу кривить душой. В то время я и сам не осмеливался рассказать страшную правду об этом необыкновенном человеке. Сомневался, что это время вообще когда-нибудь наступит. И теперь сомневаюсь. Но всё-таки я сохранил свои записки. Вот они…

Встреча с Вертинским в Долине роз и смерти

«Суярова на должности командующего объединёнными повстанческими войсками сменил молодой – двадцативосьмилетний – хорунжий Кудинов Павел, георгиевский кавалер всех четырёх степеней, краснобай и умница. Отличался он слабохарактерностью, и не ему бы править мятежным округом в такое буревое время; но тянулись к нему казаки за простоту и обходительность. А главное, глубоко уходил Кудинов в толщу казачества, откуда шёл родом, и был лишён высокомерия и офицерской заносчивости, обычно свойственной выскочкам»… Михаил Шолохов, «Тихий Дон», страница такая-то. Правда ли это, Павел Назарьевич?

– Так точно. «Тихий Дон», книга третья, страница 195, – выговорил он звонко, стоя ко мне спиной и глядя в окно.

– А дальше? И дальше так же всё точно?

– Как сказать? Немного. Например…

Он гибко повернулся, взял книгу из моих рук, полистал, потом вернул.

– Например, там, где цитирует мои приказы. Казачий атаман никогда не пишет своего приказа. Свой приказ он произносит. И всё надо хорошо помнить: час боя, место боя, задачу боя. И всё другое.

– Но в книге есть и не очень приятное о Вас.

– Я не ангел. Верю в Бога. Но не ангел.

Он сел на старинный казачий сундук рядом со мной, опустил голову и замолчал.

– А Георгиевский крест Вы храните ещё?

– Он под нами. В сундуке. Но Пелагия Ивановна не разрешает вынимать. Сам видел…

– А когда и за что Вы получили его?

– За это! – и он засучил рукав на своей левой руке, где синела глубокая борозда от плеча вплоть до кисти. – За бой с немцами…

– А-а, значит?

– А ты думал – за бой с красноармейцами. За бой с красными другое дали: сорок лет без родины, без матери, без отца. Без тихого-тихого Дона. И грусть, и мука. Хождение по мукам…

– Извините…

– Ничего, ничего! Почему «извините»? А работа была такая. И как легко он вставлял болгарские слова в русскую речь, точно так же отправился в снега далекого 1914 года: «Зима. Казачья степь. Глубокий снег. И все мы в глубоком снегу. Не можем атаковать. Не можем шага сделать. Позиционная война, слышал? Нет снабжения. Нечего есть. Тогда я вспомнил: в глубоком снегу казак вертится, вертится, как веретено, катится и вот! В хату входит. В дом входит. Тогда я сделал попытку: схватил шашку, винтовку, залёг в снег, перевернулся. Ладно, дельно получилось. Всё рассказал атаману. И он разрешил. А в пять утра началось. Казак всегда атакует рано утром. Но немец – человек аккуратный. Снег не снег, а он зорко смотрит. И видит, что-то катится. И началась
рукопашная битва. И мы победили. Но моя рука отвисла. Пусть висит. Важно – другое не висит, как говорится. Потому что тогда мне было 23 года». Он встал, прошёлся по маленькой комнатке и, потирая искалеченную руку, сказал:

– Только Миша Шолохов об этом не говорит. Не говорит, что Кудинов – калека, что герой битвы с немцами. О другом много говорит, о том, что я горбатый, а этого не говорит.

– Может быть, он не знал?

– Кто не знал? Миша Шолохов не знал? Все казаки знали, в документах было, в газете было. А Миша Шолохов не знал…

– А когда в первый раз прочли «Тихий Дон»?

– О, это было много позже. В Чехии было. Там наши белогвардейцы нашли «Тихий Дон» и показали мне. Мы вместе читали. Читали и плакали.

– Плакали?

– Было такое дело. Представь себе: ночь, сарай, сеновал какой-то, вдали от Родины сидят старые бойцы-казаки. И видят Дон и дом свой, и молодость свою, и жизнь свою… Бедные, голодные, несчастные. И слушают. А как умеет читать Пелагия Ивановна. Как умеет!..

– Значит, сначала Вы жили в Чехии, а не у нас.

– Нет. Сначала – Болгария, а потом – Чехия, а потом снова Болгария. И до дня сегодняшнего. Понятно? Он посмотрел на меня украдкой, понял, что не всё понятно, но вместо того, чтобы пуститься в объяснения, неожиданно сказал: «Я пел вместе с Вертинским. Сашей Вертинским. Вы слышали это имя? Саша Вертинский, артист гениальный!»

Я ничего не сказал. Наверное, уже потерял способность удивляться. И блокнот бросил. И, вероятно, смотрел на него так беспомощно и тупо, что он предложил пойти прогуляться. Газету свежую купить. Про ребят наших милых почитать. Как по радио называли их имена! Николаев, Попович? Значит, уже трое после Гагарина… На самом деле, уже второй день летали два новых космонавта, но я приехал сюда на раннем поезде, и перед отъездом газет ещё не было.

И вот, на берегу Огосты, стоя по колено в её прохладных водах, читает старый казачий атаман о своих ребятах, а потом рассказывает мне, как деды и отцы тех же милых ребят выталкивали их в море. Хутор за хутором, станицу за станицей, город за городом: Ростов, Новочеркасск, Таганрог, Севастополь. И, наконец, пароходом «Великий Князь Александр Михайлович» добрались они до Константинополя, оттуда – в Галлиполи. Прозвали его Голым полем. Там где-то и стояли лагерем. Местность называлась красиво и скорбно: долина роз и смерти. Потому что под цветущими розами ползали полчища ядовитых змей, скорпионов и москитов. «Всё, как в жизни, – грустно улыбнулся Кудинов. – Там и встретился с Сашей Вертинским. И слушал его грустные песни. И даже сам придумал вот такую песенку: «После стольких гроз / встретился с Верти – / здесь, в долине роз, / в долине роз и смерти. «А что такое «Верти»? – спрашивает меня великий артист. Вертинский это, говорю. Имя твое длинное, не может уместиться в песню». Как в долине роз и смерти встретились, так там и разошлись. Пропал где-то Саша Вертинский, сбился с дороги в молдавских степях, а полковник Павел Кудинов, вместе с 30 000 бойцов под предводительством генерала Врангеля, приехал в Болгарию. «По документам, – говорит Кудинов, – наша часть в начале 1922 года достигала 26 000 сабель. Но в действительности, я думаю, что было в два раза больше. Даже помню, как наш генерал Врангель хвалился сербскому королю Александру, что нас более 50 000. А согласно тогдашнему мирному договору, Болгарии было разрешено иметь не более 33-тысячной добровольческой армии. Ты представляешь себе, дорогой? – спрашивает меня старый казак. – И удивительно ли, – продолжает спрашивать он меня, – что генерал Врангель предложил совершить переворот в Болгарии, устранив Стамболийского [1] от власти, предъявив три следующих условия: признать официально его армию; Болгарию заставить участвовать в будущей войне против Советской России; в новом правительстве военным министром должен стать кто-нибудь из врангелевских генералов. Ты представляешь себе всё это, дорогой?» – заканчивает свою военную сводку мой собеседник. А когда уже возвращались с реки, встретилась нам какая-то женщина, ещё издали угрожавшая ему:

– Ну, получишь ты взбучку, почему вчера не пришёл копать капусту?

– Потому что я больной, очень больной, вот – врач со мной.

Женщина посмотрела на меня с недоверием и, оценив, каким я могу быть врачом, снова погрозила ему пальцем, а затем исчезла в одном из тенистых дворов.

– Получить взбучку! Получить взбучку! Полвека все получить взбучку! Вся жизнь – всё получить взбучку, – вздыхает старый казачий атаман.

– О какой капусте речь?

– Как? Ты не знаешь? Главнокомандующий, георгиевский кавалер четырёх степеней, герой Шолохова, хорунжий Кудинов машет мотыгой в колхозной ТКЗС [2] так, что пыль столбом! И ты знаешь, как он копает? Ручка мотыги – в рукаве руки моей мёртвой, а другой рукой копаю. Писатель Шолохов роман пишет, герой Кудинов капусту копает…

– Писатель Шолохов роман пишет или роман переписывает?

– Я не совсем понял?

– Когда-то, в мои студенческие годы, много говорили, что автор «Тихого Дона» был какой-то белогвардеец, а не Шолохов.

– Теперь понял. Вот что я тебе скажу: казак любит сам сделать дело своё. Это относится и к казаку Мише Шолохову. Знаешь, когда Пелагия Ивановна услышала, что не Шолохов, а Федя Крюков написал «Тихий Дон», она сказала: «Мишка такой ленивый, что скорее бы сам писал, чем переписывал». И ещё сказала: «А кто написал другие книги Шолохова, если они такие же великие, как «Тихий Дон»?

– А кто этот Крючков, Павел Назарьевич?

– Не Крючков, а Крюков. Феодор Крюков. Наш, донской. Умница и человек большой. Сам знал его. Бог его простит! Но как может он «Тихий Дон» написать, если так рано умер? Как много людей умерло! Господи, сколь многих людей уже нет на земле нашей…

Казачья Библия

Представиться антикваром было одним из предварительно продуманных мною средств для того, чтобы вызвать на разговор этого молчаливого казака. А нет ли у него чего-нибудь на продажу? И не страшно, что я был уже разоблачён его женой, моей бывшей учительницей, этот номер всё ещё мог бы пройти. Да и пока смотрел я на кованые старинные казачьи сундуки, мне очень хотелось проникнуть в их тайны. И обронил я слово о своих намерениях, когда возвращались с реки.

– В своей жизни я ничего никогда не продавал. Бедно жил, голод был, нищета большая была, но не продавал.

– Может быть, всё-таки, найдётся у Вас что-нибудь? То, что у Вас, например, в двух экземплярах?

– Твоя идея хорошая. Вроде бы есть что-то. Но не надо Пелагие Ивановне знать, иначе потом большую взбучку получу…

Но строгая хозяйка, терпеливо ожидая нас за накрытым столом, пригласила перекусить. И хотя она не сидела с нами, беспрерывно хлопоча по хозяйству, мы с Кудиновым не решались даже посмотреть на сундуки.

– Пелагия Ивановна знала Мишу Шолохова. Когда были детьми, Пелагия Ивановна и Миша Шолохов были соседями. Комшии[3] были. Расскажи, Пелагия Ивановна! Очень тебя прошу, расскажи.

– Да, конечно, очень Вас просим, Пелагия Ивановна, расскажите нам…

– Ну что могу я рассказать о нём? Живой, непоседливый мальчик, первый драчун в хуторе. Меня он не бил, меня он рыцарски защищал… Но я была тогда настолько мала, что едва помню!

– А когда окна разбивал камнями? А когда кричал: долой буржуев, долой князя и княгиню!..

– Это было, когда начались мятежи, во время революции. Все так кричали против нас, против моей семьи. И он кричал. Но опять повторю: Миша меня защищал. Только что я разболталась? Мне надо идти. Надеюсь, Вы дождётесь меня? Если нет, то до новых встреч! Ведь Вы нас ещё навестите?

Попрощались. И пока смотрели с Кудиновым сквозь открытое окно, как она удалялась по маленькой улочке, он довольно насмешливо, но и мечтательно произнёс:

– Казачка Пелагия Ивановна Сенькова, болгарская учительница, торжественно уходит.

И она, милая, действительно ушла, и я её больше так и не увидел. С ним я встречался несколько лет подряд, до самой его смерти: случайные, краткие встречи на вокзале, возле реки, в каком-нибудь магазине, перед каким-нибудь киоском. Всегда обещал, что приду к ним в гости. И всё откладывал, откладывал. Пока стало необратимо поздно.

– А теперь казаки мы с тобой вольные! Жены нет, давай пошарим в обоих из сундуци [4]!

Конечно, всё было заботливо припрятано, по порядку разложено, сохранено. Георгиевский крест храбрость – в красном вышитом платке; казачья военная униформа – выстиранная, выглаженная; шашка, фуражка, кнут какой-то, кожаные ремни, лошадиные сбруи даже – всё приведено в порядок, чистенькое, будто рукой не тронуто.

– Ну, вот то, что ты искал! Продаётся! Сто левов за том продаётся!

Павел Кудинов вынул снизу три огромных пакета, тщательно завёрнутых в оберточную бумагу, положил их на стол и развернул.

– Кобзарь казачества! Библия наша святая казачья!

Я раскрыл чёрный тяжелый переплёт первого тома, перелистал страницы. Стихи, проза, рисунки. Цветные рисунки и изящные буквы.

– Что это?

– Сам видишь. Томаревский Иван Игнатьевич, «Кобзарь казачества». Всё сам собирал, всё сам рисовал – хаты, коней, церкви, степь донскую, всё рукой переписывал. В трёх томах, 2 400 страниц. Рабский труд. Славное дело. Бог его простит!

– А кто этот человек? Чем он занимался?

– Чем может казак заниматься? Солдат! Сражался за матушку-Родину всю жизнь. Томаревский, Иван Игнатич. Полковник. Пусть земля ему будет пухом, Бог его простит. В далёкой земле чешской. Казак всю жизнь сражался… Но и всю жизнь собирал заботливо всё, что относится к жизни казаков – народные песни, стихи Жуковского и Пушкина, предания, легенды, собственноручные иллюстрации. И незадолго до своей смерти он послал их своему командиру. На вечное хранение!

– А Вы продаёте …

– Ну, а что с ними делать? Кто будет вечно хранить их после меня? Только тот, кто деньгами оплачивает, тот и сохранит.

Он правду говорил. Не может стоить триста левов такое сокровище! Да и откуда мне их взять? Это моя редакторская зарплата за целых три месяца!

– Ничего, ничего. Другой кто-то может купить их. Ты расскажи там друзьям своим, может быть, у кого-нибудь деньги и найдутся?

– Распрошу кое-где. Наверное, найдётся покупатель. Да, это настоящее сокровище!

– Если найдётся хороший покупатель, я могу уменьшить цену. Только бы сохранился кобзарь наш.
Ничего я не взял, конечно. Но там, на стене, висел гобелен старинной ручной работы с военными сценами времён Наполеоновского нашествия на Россию – не мог глаз моих оторвать от этого чуда!

– Но только оно не продаётся, совсем не продаётся! Семейная реликвия, которую Пелагия Ивановна сама дотащила вплоть досюда, из-за тридевяти земель.

Возвращаюсь к тому времени, о котором рассказываю, потому что чувствую себя виновным: в своём желании найти покупателя я невольно стал причиной того, что в этой бедной комнатке разыгралась одна из самых печальных и недостойных сцен в жизни старого казака.

А теперь – о сокровищах в остальных сундуках. Оказалось, что почти всё там несёт знак и судьбу завещанных трёх рукописных томов: умирая, казаки, рассыпанные по всему миру, посылали своему бывшему атаману самое ценное из того, что успели сохранить: иконы, документы, семейные бумаги, церковные и военные предметы. И все завещали одно и то же: на вечное хранение. И вернуть матери-Родине, когда наступит день.

– И вы верили в это? В этот день?

– Кто-то – больше, кто-то – меньше. А может быть, кто-то вообще не верил. Люди разные.

– Это так, конечно. Это точно так. Надежда укрепляет человека. Но вот Вы, например, недавно сказали, что с тех пор, как Вы в Болгарии, никогда не участвовали ни в никаких операциях военного характера, направленных против Советской России, хотя другие и подталкивали Вас к этому. Чем Вы можете это объяснить?

– Очень просто. Как боб, просто: зачем лезть на рожон!

– И когда поняли всё это?

– Что всё это?

– Что уже нет дороги назад, что сражение навсегда проиграно. Когда лично Вы поняли это?

– Всё это – никогда. Никогда не понимал, даже не думал об этом. Нет сражения, проигранного навсегда. Нет победы, которая навсегда одерживается.

– Ну, ведь как боб – просто? Ведь нельзя лезть на рожон?

– Это две разные вещи. Это – стратегия. Это – тактика. Когда генерал Врангель хотел напасть на Россию, это была глупость. И я говорил казакам: тихо, тихо, подождите, подождите. Когда генерал Власов собирал наши полки, чтобы вернуться в Россию и вместе с немцами сражаться против Красной Армии, это тоже была глупость. И я опять говорил: тихо, тихо, подождите, подождите, наступит день!

– И что случится, когда наступит день?

Кудинов медленно поднял шашку, забрался на сундук, вытянул её, и не смущаясь посыпавшейся штукатурки, громко крикнул:

– По коням! В атаку! С нами Бог…

После этого внимательно разложил все вещи по своим местам, и пока вытирал влажной тряпкой результат своей вихревой атаки, начал рассказывать об одной встрече во дворце.

– Пригласил как-то царь Борис III [5] группу офицеров из армии Врангеля, угощал, держал пред ними длинную, бодрую речь: я знаю, господа, о вашей муке, но вашим страданиям наступит конец – уже будущей весной вы будете в своих домах, а летом я приеду к вам в гости…

– И когда это приблизительно было, в каком году?

– Не приблизительно, а точно: 11 часов, 14 января 1922 года. И всё исполнилось. Только – приблизительно. 25 мая Стамболийский арестовал весь штаб Врангеля, в том числе и командира нашего Донского корпуса генерала Абрамова, а также и меня – хорунжия Кудинова. И началось выселение-переселение. Но тогда я не сказал: тихо, тихо. Сказал: «Выше головы! Наступит день!»

Белогвардейский атаман – партизанский ятак [6]

Итак: одно думает царь, другое – сторож огородов: решением правительства Стамболийского из Болгарии выгнали всех высших белогвардейских офицеров, а солдатскую массу рассеяли мелкими группами по всему государству; установили ряд ограничений, началась репатриация. Большое хождение по мукам продолжалось.

– И к добру! – воскликнул Кудинов. – Если бы ещё немного задержались, увидели бы ещё одно Вёшенское восстание: сентябрьское. А может быть, и не только увидели бы…

Пожил Кудинов в других странах: Югославии, Германии, Чехии. Где больше, где меньше. Меньше – в Германии. Там уже становилось жарко, Гитлер поднимал градус. Дольше всего – в Чехии, где было сравнительно спокойно и уютно по тому времени. Но снова его потянуло в Болгарию: здесь остались друзья, старые и добрые воспоминания. И что-то от сердца осталось. И разные другие вещи остались. Когда нет большего Добра, человек выбирает наименьшее Зло. Для эмигранта Кудинова это была Болгария. Пожил в Видине, в Ломе, в других городках по берегам Дуная, чьи названия забыл. Потом вернулся обратно и поселился в Димово. Большое село, упорядоченное село, спокойное село. Крыша и работа есть для всех. Только кем могут работать искалеченный мужчина и русская учительница там, где никто не учит русский язык?

Тогда Кудинов вспомнил, что когда-то в Чехии ему повезло: он держал киоск, зарабатывал немного крон. И – самое главное, работа была для однорукого человека – даёшь, что хотят, и берёшь, что тебе подадут. Одной и той же рукой. Нашёл деньги взаймы, приобрёл киоск, наполнил его благоуханными стёклышками, сигаретами, ожерельями, мыльцем, бритвами. И занялся торговлей. И занимался ею целых три дня. Потому что на четвёртый день с удивлением заметил, что поблизости от его киоска ночью вырос ещё один. Точно такой же. С таким же оваром. Только цены были чуть ниже. Немного. Но ниже. И Мойша – так звали нового продавца – не сидел, как казачий атаман, внутри, а стоял на улице и кричал во всё горло: «Здесь новое! Здесь модерновое! Здесь дешевизна! Сюда, народ! Сюда, к Мойше!..» И народ толпился. Через день или два поднял свой киоск Кудинов и переместил его на другой конец села. Уже не на площадь, а на перекресток пяти углов. Выровнял цены с евреем, и работа снова пошла. И шла так целых три дня. Потому что на четвёртый появились уже два киоска, на каждом углу по одному. С новыми продавцами: Давидом и Яковом. И снова цены были немного ниже. Немного. Но ниже…

– Что вам нужно от меня, господа? Скажите, договоримся!

– Ничего особенного, Ваше благородие, продай нам свою будку, и чтобы тебя и след простыл! Так и сделал. Сел на первый же поезд и переехал в Фердинанд.

– А почему выбрали Фердинанд, Павел Назарьевич?

– По одной простой причине: узнал, что там евреев меньше.

– И снова занимались торговлишкой?

– Ну, нет! Здесь слово «белогвардеец» превратилось в «чёрногвардеец». От нас бежали, как от прокажённых. Как только понимали, кто ты, сразу поворачивались к тебе спиной. Хлебопёк говорил – хлеб кончился, мясник говорил – нет мяса, врач говорил – иди к своему белогвардейцу Тилинскому, иди… Теперь спрашивай меня: а почему так, Павел Назарьевич?

– А почему так, Павел Назарьевич?

– Потому, что если кто-то что-то делает, себе его делает! Потому что во время здешнего Вёшенского восстания некоторые из наших белогвардейцев окрасились болгарской кровушкой. Может быть, это была горсть людей, может быть – один или двое были. Но они были. И люди нам не простили. Ну, не все. Например, тот старик из Живовцов – Камень, Камень Драгоценный, как я его звал, ко многим его именам я прибавил ещё одно. В те голодные годы для меня он был больше, чем камень драгоценный.

Между городом и его водяной мельницей, точно посередине, была чешма [7]. Там был наш тайник. Там он оставлял каждый понедельник торбу с мукой. Лошадиная торба, брезентовая, для зернового фуража. Почему в понедельник? Потому что базарный день, каждый тащит что-то к городу или из города. А почему возле чешмы? Потому что вниз – рампа военного поста. А там проверка. Война. Военное время. Только я ходил не там, а поперек, по холму, по возвышенности, через долины, через тернии, через кошары [8] каракачанов [9]. И обратно. Туда я носил лошадиную торбу, не зная ни того, что в ней, ни кто её мне передаёт в темноте. А домой возвращался с мукой, с мелкой свежей рыбкой, с мясишком холодного поросенка, с курочкой. Ну, не каждый раз. Но мучку всегда мог найти. Для лепешек Пелагии Ивановны!

– Да Вы были ятак, Кудинов!

– Так точно! Хорунжий Кудинов, георгиевский кавалер четырёх степеней, белогвардейский полковник, казачий атаман, герой Шолохова – ятак! Никто того мне не сказал. И я никому не сказал. Но догадался. Притворялся Иваном-дурачком. Прикидывался дурачком. За горсть муки. Срам и позор!.. Но мила жизнь, чёрт возьми, очень мила…

Однако однажды торба исчезла. И в другой раз случалось пропустить какой-нибудь понедельник… Но уже – целый месяц – ни торбы, ни черта нет. А уже было лето. Хорошее, тёплое лето. Вот и решил искупаться в Огосте. Только – поближе к мельнице Камня Драгоценного…

– Почему ты не приходишь за мукой, казак?

– Потому что нет лошадиной торбы.

– Когда нет лошадиной, другую найдём!

– А где лошадиная?

– Мышь пробила брешь, и мы послали её в Сербию, заштопать…

Я слышал об этом сражении, но не знал, что партизан разгромили и они скрывались за границей. Камень Драгоценный взял мою рубашку, которую я перекинул через голое плечо, сделал из неё узел, наполнил его мукой и пошёл провожать меня по кукурузному полю.

– Когда вернётся торба, буду встречать тебя с одним казаком.

– Что за казак?

– Казак такой же, как и ты. Только он красный.

И рассказал мне Камень Драгоценный то, о чём я уже слышал краем уха: среди местных партизан был и красноармеец, сержант Красной Армии, сбежавший из немецкого плена.

– Посмотрю тогда, кто кому козырять будет: ты ему или он – тебе.

– Хорошо бы не довести до стрельбы, а кто кому козырять будет – договоримся.

– До стрельбы не доведём. Он сказал, что тебя зарежет.

– Ну и как зарежет?

– Ну и зарежет, как зарежет. Как только услышал о тебе, сразу сказал: давай его сюда! И начал тереть ладонью по горлу, что и так ясно, как белый день.

– А кто тебе сказал, что он казак?

– Он сам. Только его река по-другому называется. Большая такая река, как назвал, как назвал…

– Днепр, Днестр, Волга?

– Вишь ты, что-то похожее говорил…

– Господи, Боже мой! Мир широк, Россия огромна, а у водяной меленки Камня Драгоценного встретятся два казака – белый и красный. И будут резать друг друга…

И в самом деле встретились. С Иваном Мироновичем Фонарёвым, так звали моего земляка. Только через 20 лет. И протянули руки друг другу, но не резать, а обняться. У нас уже не было охоты к ножу. Да и сил для него уже не было. И то, и другое – в тайге сибирской осталось. В огромной империи ГУЛАГ, отведённом от Бога и Сталина месте для каждого изменника родины. Без разницы, кто он: Павел или Иван. Ятак или партизан. Белый или красный. Разница была только в годах: белогвардейцам – 10, красноармейцам – 20!

Военный трибунал оправдывает, Берия ссылает

Как человеку военному, хорошо знающему и Россию, и Германию, мне не было слишком трудно догадаться о том, чем кончится война. И это – не после Сталинградской битвы, а раньше её. Никто мне не верил и ты мне не поверишь, но ещё после нападения на Польшу я сказал: война против России началась. В кафе, в парикмахерской, на мельнице – везде я это говорил. Ты сумасшедший, казак! Тебе только Россия снится! Сталин и Гитлер из одной миски едят, а он говорит – будут биться. Именно потому, что из одной миски едят, потому и начинают драку. Запомните моё слово!

Когда немцы пришли в Болгарию, в Живовцах расквартировали малую конную войсковую часть, командовал которой какой-то майор Дитрих. Пошёл я однажды посмотреть на их коней, так и познакомился с этим майором. Оказалось, что его отец сражался в наших краях, там и погиб. И молодой человек интересовался, где и как воевали, много ли немцев пало, есть ли их кладбище в Донском краю.

– Когда поедешь, сам проверишь, господин майор.

– Мы не пойдём в Россию. Германия и Россия никогда не будут воевать.

– Будут воевать! Но пусть даст Господь, живой и здоровый вернёшься. Этого тебе желаю, солдатушка! А было это ещё ранней-ранней весной, за месяц-два до войны.

– Спрашивай меня сейчас, на чьей стороне был во все эти военные годы: на стороне Гитлера или на стороне Сталина? Только зачем спрашивать будешь, это совершенно ясно. Потому что я всегда был на стороне России, матушки моей родной. А кто ей батюшка – Николай Второй и Последний или Сталин Первый и Вечный – это для меня без значения. Это – дело Божье, а не Кудинова.

Когда генерал Власов начал собирать полки и некоторые из наших более молодых парней бросились бежать вслед за ним, я говорил: куда идёте вы, хлопцы? Помогать Гитлеру? Убить Сталина? Ладно. А потом что случится? Кто потом будет батюшкой России? Когда вся наша царская фамилия истреблена до девятого колена? И наши славные старые генералы гниют в земле чёрной. Кто потом нас будет вести, хлопцы? И в какую сторону нас будут вести?

Но прошло время, приближалась русская армия к Дунаю, и я начал о другом себя спрашивать: а теперь что будет с тобой, хорунжий Кудинов, Павел Назарьевич? Спасёшь ли свою шкуру? Пусть будет, что будет. То, что мне от Бога писано!

Но вынослива душенька человеческая. Ей не хочется просто так, ни за что, ни про что умирать. Держится она за жизночку, как пьяный казак за хвостик коня. И тогда прорастает надеждушка, как травушка из-под конского навоза прорастает. И мою надеждушку зовут Ванюша. Иван Миронович Фонарёв – так зовут мою надеждушку. Крохотная, робкая, ничтожная, как мурашка, но надеждушка! Да и есть кому заступиться пред ними за меня: Камень Драгоценный.

Только где мой ангел-спаситель? Вон их партизаны посреди Фердинандской площади. Все до одного. Несколько погибло, а эти живы и здоровы. Есть ли среди вас казак? Кто Фонарёв Иван Миронович?

– Ванюша? Харашото [10]? Он с Трынским отрядом. Туда его послали свои раны лечить. Потому что тяжело был ранен, бедный, челюсть и колено его переломаны были. С Трынским отрядом ушёл.
С Трынским отрядом, значит? А где этот Трынский отряд? Далеко ли этот Трынский отряд?

– Очень далеко.

А русская военная комендатура совсем близко, на главной улице, в доме номер тринадцать госпожи Райны Широкой, светлом доме, хорошем, богатом, я туда ходил рубить дрова этой госпоже Райне. Мне не нравился только номер – 13! И комендант меня пугал – он мой ровесник, возможно, что и он жарился на сковороде Гражданской войны, а от таких милости не жди!..

Два-три дня я ходил вокруг комендатуры, на четвёртый перешагнул порог. Потому что решил не ждать, когда они меня призовут. Имеет ли всё это значение, по собственному опыту знаю!

– Ваши документы?

– Вот все мои документы: и царской русской армии, и фердинандского полицейского управления. Всё в порядке относительно документов.

Генерал Воронов, так звали коменданта, порылся в моих бумагах и, не глядя на
меня, сказал часовому:

– Уведите его!

Это было в середине октября 1944 года. А в середине декабря Московский военный трибунал оправдал меня! Не виновен! Уходить туда, откуда пришёл!.. Господи Боже, матушка моя Богородица! Есть правда на этой грешной земле! И люди добрые есть! Как-нибудь доеду, на Рождество Христово буду дома, у милой моей Пелагии Ивановны, в далёком моём болгарском городке Фердинанде. Невиновен…

На следующий день утром завели меня в широкую светлую комнату, стоял там человек в штатском: красный галстук, чёрный костюм, золотой значок на лацкане, красная кожаная папка в руках. Торжественный момент, так и должно быть, когда освобождают невинного человека. Напряг слух и, как ни сдерживался, улыбнулся. И так был ошеломлён, и так долго от радости улыбался, что человек дважды прочитал мне иной, совсем короткий и ясный приказ: кто-то за что-то по таким-то пунктам и параграфам осуждается на вечную каторгу. Подпись: Берия Лаврентий Павлович.

– Как так? Ведь военный трибунал…

– Уведите его!

Кудинов приподнялся, порылся в сундуках, протянул мне несколько выцветших фотографий. Вот он, с буйной толстовской бородой, ступил на только что поваленную вековую сосну. А здесь группа лесорубов, все бородатые, все в одинаковых ушанках и ватниках. На третьей – у гроба мёртвого солагерника…

– Один день Ивана Денисовича!

– Так точно: один сибирский день Павла Назарьевича, длинный день, продолжительностью в десять лет. После него – снова Москва златоглавая. И представь себе – снова та же светлая комната, тот же штатский человек, чёрный костюм, золотой значок… И красная кожаная папка, в которой написано, что я уже человек свободный и могу уходить туда, откуда пришёл. Только откуда пришёл и куда уходить? В Вёшенскую или в Фердинанд? И ждёт ли меня кто-нибудь где-нибудь? Десять лет я пишу письма Пелагие Ивановне – никакого ответа. Жива ли милая моя Пелагия Ивановна?

– Да, она жива, – коротко отвечает мне штатский человек, дёргает выдвижной ящик и показывает мне два огромных узла писем: мои к Пелагие Ивановне и её – ко мне. Вот значит, докуда дошла наша общая мука, наша общая любовь, наши протянутые друг к другу руки.

– Значит, жива?

– Жива. Запомните адрес, потому что письма останутся у меня. Болгария, Михайловград…

– Что это за город, где находится и что она делает там? В ссылке?..

Человек ответил, что всё мне сказано совсем ясно, на чистом русском языке, дал мне соответствующие документы и деньги, и спросил, есть ли у меня какие-нибудь вопросы и желания.

– У меня одно желание: доехать до Вёшенской, до церквушки нашей, поклониться могилам своих родных, помолиться Богу о моих и их грехах…

– Это невозможно! Там казаки зарубят Вас ещё на вокзале! Не забывайте, Кудинов, кто Вы и какой Вы…

– Свободный, невинный человек. Здесь написано!

– Следующий! – крикнул штабной начальник и тщательно запер на ключ ящик
с мои ми письмами.

И тогда решил: пусть будет, что будет, но я поеду в Вёшенскую, а потом, если останусь жив, разыщу этот неизвестный болгарский город. Изучил хорошенько расписание, выбрал поезд, который приходит к вечеру, бросил взгляд и на другой, уходивший обратно рано утром. Закутался в солдатскую шинель, нахлобучил, как следует, ушанку, растрепал бороду – и поехал. И милостив оказался Господь Бог: и церквушку нашу спас, и старого нашего попа сохранил. И молились мы с дедом попом, и жаловались друг другу, и плакали, и панихиду служили на помин души ушедших в мир иной.

Когда настал час уезжать, спросил всё-таки святого старика: а может быть, останусь
на день-два, отец?

– Не встречай рассвет здесь, сынок! Беги, пока ещё темно, сынок! Ты помнишь Ермакова? Перед моими глазами порубили его вот здесь, во дворике, кусок за куском я собирал его. Ну и к кому ты придёшь? Сам понял из моих молитв, из твоих ни одной живой души не осталось.

– Ну, осталась всё-таки одна живая, одна милая моя душенька. Только каков этот неизвестный Михайловград? И почему покинула наш старый Фердинанд, нашу чистую Огосту?

«Старая лошадь. Старый человек. Старый мир…»

Вернулся Павел Назарьевич в старый свой болгарский городок, но уже с иным названием [11]. Пошла жизнь, как сидящая в трясине телега, пошла. Новые дома, новые люди, новые слова. Правда, денег снова не хватало, но если он прибавит хоть что-то к зарплате Пелагии Ивановны, они всё-таки сумеют свести концы с концами. Потому он и вскинул на плечо мотыгу и пошёл искать свою борозду по поднятой болгарской целине. А когда запалит жара, пойдёт в ивняки Огосты.

– Днём купаюсь в Огосте, а ночью в нашем тихом Дону тону. Тону до самого дна.И нет там глотка воздуха для меня, ни просвета никакого не проблёскивает. И раньше бывало так, и всегда было так со мной длинными ночами изгнанничества. Но после той ночи в вёшенской церквушке нашей ни в чём покоя и утешения не мог найти. Потому что не навестил мёртвых, потому что их могилам не поклонился. И теперь они меня звали, тысячами голосов звали, потому оглохшим я утром просыпался. И однажды решил дотянуться до Шолохова, помощи у него искать, чтобы вернуться опять в родной край. Весь мир знает Мишу Шолохова, весь мир его словам верит. А там, в этом слове где-то живёт и маленькая частица грешника Кудинова. И написал ему письмо простенькое, казачье письмо: «Я, благодаря Царю Небесному, ещё живой, несу свой тяжкий крест к Голгофе и не ропщу против Господа Бога. А твой «Тихий Дон» потряс наши грешные души, мука по России и родному краю стала ещё острее, в наших головах солнышко заблестело». И ответ сразу пришёл. Поздравляет меня Мишка Шолохов, что я живой и здоровый, радуется, что я жил по-человечески и достойно, благодарит меня, что нахожу его книгу правдивой и справедливой. Всё есть в этом письме, только одной вещи не хватает: могу ли я или не могу увидеть ненадолго свой родной край? Второе письмо ему написал, снова ответ получил. Человеческое письмо, хорошие слова человеческие… И ни слова в них о моей просьбе сокровенной. Но у меня был его телефончик, вёшенский дед-поп написал его вместе с адресом. Почему бы ему не позвонить? Сделал попытку раз, потом повторил, позвонил и в третий раз. На четвёртый повезло. И опять он мне обрадовался, и опять по-человечески со мной поговорил. Но когда я повторил свою просьбу, он шашкой надвое разрубил её.

– Это невозможно. Забудь об этом.

– Но как забыть родную землю и солнышко наше, и степь нашу зелёную?

Размягчилось его доброе сердце, замолчал, подумал и сказал мне:

– Напиши раскаяние, выплачь честно больную душу. И пришли мне. А там увидим…

Сели с Пелагией Ивановной раскаяние писать. Только как написать о раскаянии, если ты жил праведно и по законам Божьим? Если никому зла не причинял, а всю жизнь добра не видел? Но слово за слово, мука за мукой, сочинили мы вот эти две странички из тетради: что я не переставал плакать о крае своем родном, что страдал вместе с матушкой моей Россией, что мне больно о пролитой крови казачьей, о разорённом имуществе казачьем…

Переписала Пелагия Ивановна короткое письмо моё, поставил я внизу имечко со всеми должностями, званиями, медалями, послали его и начали ждать ответа. И пришёл он, как птица роковая, пришёл, и прямо в моё сердце вонзился. И не одна птица, а целая остервенелая стая, со злыми глазами, с острыми когтями и железными клювами. Задирали и убивали меня. Из Бельгии, из Франции, из Канады, из самой России. Со всего Божьего мира, где живут страдальцы такие же, как и я, мои побратимы. Ах ты, сволочь такая! Ах ты, негодяй подлый! Ах ты, собака красная! Смерть собачья, смерть тебе… И верно, с трёх мест послали мне смертные приговоры, с трёх краев мира широкого. За что, чёрт возьми? Что случилось, какое зло я сотворил?

Когда пришла большая наша донская газета, увидел я раскаяние своё на целой её странице, где среди океана чужих слов виделось, как утопленнику, только собственное моё имечко. Тогда мне стало понятно, что мушка моя в слона превратилась под чьей-то чужой рукой. Под чьей-то палочкой волшебной. Потемнело в глазах, и понял я, что жизни для меня уже нет на этом белом свете, под хорошим Божьим солнышком.

И что ты думаешь, сделал я? Прямо на почте! С донской нашей газетой в руке. И ничего другого я не хотел сказать Мишке Шолохову, только одно предложение прочёл бы из письма. И попрощался бы с ним навеки, только до другой нашей встречи, неизбежной встречи там, в потустороннем мире…

И он ответил. Сразу ответил, как будто только меня и ждал на другом конце провода… Верно, что голос его был немного осипшим, тяжёлым и глуховатым, но я сразу узнал его. Только что он мне сказал? Вот что:

– Здравствуйте! В атаку! За Родину, за Сталина – в атаку…

– Михаил Александрович! Это я – Кудинов…

– Здравствуйте, в атаку! За Родину, за Ста… Замолк вдруг. Пауза. Тишина. Тишина без дыхания человеческого. Подумал, что связь прервалась, когда вдруг услышал голос женщины:

– Алло? Кто Вам нужен, пожалуйста? Алло? Кто Вам…

Никто больше мне не был нужен. Пошёл в бедную мою комнатку. И стало легче: Боже, Богородица матушка! Да он, может быть, и более меня несчастен, бедный… И перестал с того дня думать только о моих несчастьях. Начал всматриваться в жизнь других, вокруг меня. В жизнь моего Камня Драгоценного, который жил в большей бедности, чем прежде, заброшенный и забытый всеми. В жизнь Фонарёва, Ивана Мироновича, Красноармейца, партизана болгарского. Вы помните его? Тот, кто готовился резать меня. Кого в сибирской тайге далёкой моё воображение видело в сиянии славы, блаженства и привольного житья. А вот и его одиссея. Сошёл с Балкана Ванюша Фонарёв и прямо к русскому коменданту – совсем как я. Только он не милости и прощения просил, а хвалился борьбой и подвигами.

– Ваши документы?

– А документов нет. Кто думал в том девятосентябрьском вихре о документах?!

А когда нет документов – увести его! И Москва. И военный трибунал… Боже, иногда я думаю, что одни и те же судьи нас судили, что, может быть, встречались там, в арестантских бесконечных подземельях!

– Когда его увидел, через двадцать лет, сходившего с поезда на михайловградском вокзале, я так и подумал: этот человек мне откуда-то знаком. А откуда? Если я был в тайге сибирской, а он – на острове Сахалине. Целых двадцать лет!

– Ну, как же не смог ты уладить, Иван Миронович? При твоей честной жизни и славной борьбе?

– Я забыл название партизанского отряда. Даже не всё, а только половину. И сколько раз обращался с просьбой о справке, столько раз из Болгарии отвечали, что такого партизана в отряде имени Христо Ботева не было. И как ему там быть, если наш отряд назывался не Ботев, а Михайлов? «Христо Михайлов». Да, вот из-за этой половины и были все мои страдания…

Из моих записок остаётся немного: одна-единственная страничка, на которой я отметил нашу последнюю встречу с Кудиновым.

Но прежде, чем перелистну её, выполню обещание, которое вам дал. Вы помните? Когда говорил, что обещал Кудинову найти покупателя для его сокровищ? Что я и сделал сразу, ещё когда вернулся в Софию. Где только ни ходил, кого ни спрашивал – в редакциях, в кафе, в ресторанах. Наконец, пошёл в советское посольство…

И вот плод моих усилий, рассказанный Павлом Назарьевичем:

– Была машина чёрная, большая. И трое ребят были: один стоял у машины чёрной, второй стоял у двери моей, а третий в сундуках шарил. И всё взял: и крест Георгиевский мой, и шашку мою, и «Кобзаря казачества» взял, и даже гобелен со стены снял и тоже взял. И много других вещей взял. И уехали на машине чёрной, большой…

Я не могу утверждать, кто были эти ребята и чья была чёрная машина большая. Но догадываюсь. Потому обращаюсь с просьбой к сегодняшним служащим в Российском посольстве: «Господа братушки! Поройтесь в архивах вашего учереждения! Я прошу вас от всего своего сердца! Нельзя позволить пропасть вещам Кудинова, Павла Назарьевича! Особенно велики по значению те три тома Томаревского, Ивана Игнатьевича – «КОБЗАРЬ КАЗАЧЕСТВА». Если они сохранены, если найдёте их, верните их матушке России, её культуре, её истории. Прошу вас, потому что чувствую себя невольно виновным за ту трагическую сцену в маленькой комнатке Кудинова, Павла Назарьевича…

…В последний раз я увидел его с террасы гостиницы в одно холодное ноябрьское утро: вёл он какую-то худощавую лошадёнку по аллее городского сада. Туда, всё ниже и ниже. «Казак без коня не может», – сказал я себе. И даже мне вспомнились слова Рокуэлла Кента: «Старая лошадь. Старый человек. Старый мир…». И даже хотел побежать за ним, чтобы догнать его, когда услышал, как кто-то крикнул внизу, перед дверями ресторана: «Ну, дрянь, не сносить тебе головы!» – и один из поваров бросил вслед всаднику мятую ушанку.

Павел Назарьевич не услышал его и не обернулся. Он был занят чем-то очень важным: запрягал лошадку в кривоватую тележку, нагруженную выпачканными помойными вёдрами, и поспешно повёл её к противоположному ресторану, чтобы не обогнал его какой-нибудь другой помойный перевозчик.

Туда, всё ниже и ниже. На самое дно.

1962–1993 гг.
Анастас СТОЯНОВ
Перевод с болгарского: Дафинка СТАНЕВА

Примечания:

[1] Александр Стамболийский – Председатель Совета министров Болгарии (1919–1923). Убит во время фашистского переворота 9 июня 1923 года

[2] ТКЗС (болг.) – болгарский колхоз

[3] Комшии (болг.) – соседи

[4] Из сундуци (болг.) – из сундуков

[5] Борис III – последний болгарский царь (1894–1943)

[6] Ятак – человек, сочувствовавший и помогавший партизанам в борьбе с фашизмом

[7] Чешма – каменное сооружение с краном для воды из источника; водоразборная колонка

[8] Кошара – овчарня; загон для скота

[9] Каракачаны – номадская общность, говорящая на греческом языке, восточно-православные христиане. Скотоводы, живущие в болгарских горах Стара-Планина

[10] Болгарское прозвище И.М.Фонарёва

[11] Город Фердинанд после социалистической революции 1944-го года был переименован в Михайловград

 

NO COMMENTS

Добавить комментарийОтменить ответ

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.

Exit mobile version